Форум » Раммфики » Спасибо, сердце (вах!!!) » Ответить

Спасибо, сердце (вах!!!)

draw: от автора. если б тут была Фламме, она бы поттвердила, что идея сего безобразия пришла ко мне ещё год назад, и одну сцену из ниженаписанного я перепечатывал ей в рамм. чате. Так что это - самостоятельное произведение, несмотря даже на то, что там - вот ведь мысли точно сходятся! - упоминается круг света на столе от лампы и усталость Тиля. Ну по жизни он уставший. И ещё. Я не считаю раммов фашистами. Просто я сам фетишист и просто балдею, если представлю их себе в чёрной форме. ну, и на последок. Так, кто любит реальные истории про простые человечессссские отношения - можете не тратить время на этот самый большой мой фик. Ну люблю я страсти! Да, блин, у меня все плачут, пускают слюни и сопли, а потом помирают. Поголовно поехали! Спасибо, сердце Я заслоняю их солнце. Я знаю об этом. Я вижу, как моя тень плывёт по их перекошенным серым лицам, расчёрканным чёрной проволокой, словно это не лица, а гротескные портреты Дикса. Чёрная нервная графика на белой коже молчаливой зимы. В этой стране зима чертовски снежная и холодная. Белая. Всё кругом белое, даже небо. Эта скукоженная выстроенная шеренгой толпа резко контрастирует с белыми сугробами. Кажется сплошной чёрной массой. Я тоже – чёрное пятно на этом белом фоне. Отличаюсь от массы только тем, что мы с ней находимся по разные стороны кручёной стальной решётки. А ещё – у этого существа с сотней безжизненных лиц есть маркировки. Коричневые треугольники и жёлтые звёзды Давида. А на мне – шинель, фуражка и чёрные кожаные перчатки. В тени фуражки они не видят моих глаз, только мои губы. Они смотрят только на мои губы. Смотрят так, будто каждую секунду ожидают, что я их просто проглочу…Может быть, они боятся меня так же, как дети боятся великанов-людоедов из сказок. Я по сравнению с ними действительно великан. И стальной орёл на моей фуражке парит над дрожащей человеческой массой, отвернув от неё свою царственную голову. Пасти надрывающихся овчарок – алые. Красное, чёрное и белое. В эту зиму и во многие предыдущие мир раскрашен только в эти цвета. Ко мне расторопно приближается гауптштурмфюрер Ляндерс. Маленький и крепко сбитый человек с грустными глазами и обаятельно-кровожадной улыбкой. Сейчас он серьёзен. Вытягивается в струнку, козырнув, говорит: - Разрешите доложить, герр штурмбанфюрер. Они отказываются признаваться. - Все? - Так точно. - Каждого десятого – расстрелять. – говорю я. Я устал. Во мне не осталось ни злобы, ни радости, ни страха, ни детского чувства превосходства. Эти жалкие безликие люди ничуть не докучают мне. Я не стремлюсь верой и правдой служить моему фюреру. Просто так получается. Потому что Порядок Должен Быть. Что ж, иногда это на руку фюреру… Я отворачиваюсь и ухожу. За моей спиной – плач, вопли и вой, человеческий и собачий, проклятия на языке, который я неплохо знаю, но на котором почти не могу говорить. Солдаты вытаскивают каждого десятого за шиворот из колыхающейся чёрной массы, разрывают эту чёрную массу на куски, словно волк – убитую косулю. Без разницы – мужчина или женщина, или даже подросток. Десять – магическое и проклятое число. Потом этих десятых отводят в лес, к оврагу. Они замолкают по дороге, становясь похожими на овец. С овечьими лицами они будут стоять у кромки ямы и смотреть вниз, на запорошенные снегом тела их предшественников. Овчарки будут рваться с поводков, распахивая красные пасти, сверкая ими на фоне своей чёрной шерсти, словно крохотными взрывами. Потом свинцовый дождь размочит спины овец красной водой, и они покатятся вниз, в царство мёртвых. Солдаты проверят, все ли мертвы или хотя бы достаточно серьёзно ранены. Потом они отправятся в лагерь. А он ещё некоторое время будет ходить, словно гиена, по краю могилы, распахнутой собачьей пастью, будет щёлкать своим «Карлом Цейсом», запечатлевая лики чужой смерти. Он говорит, это для хроники. Для каких-то документов. Говорит он, кстати, очень редко. Молчаливый, с гладко выбритой головой, трудно определимого, но явно молодого возраста, с прозрачными, как чёрный янтарь, глазами. Он похож на смерть, которую изображают на картинках и которой пугают детей. Может быть, он и есть смерть? Она пришла сюда, молчаливо бродит среди нас со своим фотоаппаратом и бесстрастно – хотя нет, с едва заметным сладострастием – короткой мгновенной вспышкой режет время на кусочки, которые потом заботливо распластает по бумаге и которым придаст два цвета – чёрный и белый. Я с трудом припоминаю имя этого человека. Рядовые зовут его Карлом Цейсом. Но на самом деле он Ларс Ридэль. Иногда я становлюсь отвратителен сам себе, потому что именно с моей ладони кормится этот трупоед. Он ест трупы глазами. И линзой своего третьего глаза. Сегодня утром сбежало несколько заключённых, и были убиты так называемые «стукачи». Похоже, это заговор. Всё слишком хорошо продумано, чтоб оказаться простой удачей. Да и как они могли вычислить предателей? Но мне не хочется об этом думать. Я так устал. Мне было всё равно, как это получилось. Мне всё равно даже теперь, когда сбежавшие могут навести на нас своих солдат. Русские очень близко. И они побеждают. Охотник, несомненно, имеет преимущество перед медведем. Человеческий разум, оружие, и прочее. Но когда суёшь ружьё в берлогу к спящему медведю, чтоб убить его при минимальных усилиях, то часто можно и прогадать. Когда медведь выберется из своей берлоги, раненый и рассвирепевший, то шансы выжить для охотника стремительно сокращаются. Тут главное – поскорее выстрелить в глаз. Фюрер, как видно, лишь оцарапал голову русского медведя, и теперь тот рвёт своими лапищами на части стального орла. И я знаю, что медведь одержит победу. Может быть, мне немного жаль. Ведь мои лучшие годы пошли под тенью стальных крыльев. Мне жаль терять мои воспоминания об этой материнской тени. Хотя в ней всегда было холодно. Терять воспоминания – это как терять собственную кровь. Каплю за каплей. И потом ты становишься холодным и белым и превращаешься в снег. Я сижу за столом и пишу письмо жене. В комнате деревянного домишки холодно, поэтому я не снял шинели, оставил её висеть на моих плечах. Темно. Ночь приходит не в своё время, отхватывая, как голодный хищник, куски от вечера, проглатывая красный закат. На белом листке появляется чёрная вязь моего размашистого почерка. Красная деревянная ручка похожа на затянутую в длинное платье скуластую белокурую немку. Эта немка пела низким бархатным голосом, иногда её можно было слышать по радио. Фюрер едва ли не обожествил её. Для его нового мира нужна была новая религия и новые боги, и он создавал их, и раскрашивал в чёрное, белое и красное. Я не знаю, о чём писать. Пишу, что скоро приеду домой, что всё будет хорошо, и что мы обязательно победим. Спрашиваю о здоровье дочурок. Потом откидываюсь на спинку стула и закуриваю. Лампа вырезала из темноты круг на столе, не уделив моему лицу ни капли света. Мне холодно и одиноко в этой темноте. Размеренно тикают часы. В чёрных голых кронах леса, обнявшего лагерь (бывшую деревеньку в забытой всеми богами местности), словно ревнивый любовник свою женщину, завывает ветер. Где-то лают овчарки, слышится смех солдат и тяжёлое, приторное, словно трупный запах, молчание наших пленников. Я встаю и включаю радио. Теперь редко можно услышать марши. Они выматывают души и заставляют медленно тлеть натянутые нервы. Сижу на подоконнике и курю. Смотрю на метель за окном. Она уже стихает. Мне холодно. Холодно и почему-то совсем не страшно. Пусто. Мои воспоминания беззвучно падают на землю, как снежинки. Или капли крови. Вместе с моими воспоминаниями на землю падают секунды, отпущенные стальному орлу на полёт. Он затмевал свет своей тенью, и его сверкающие перья обрушивались на города, принося огонь и чёрную гарь. А теперь я сижу на подоконнике и молча считаю оставшиеся ему секунды. Потом я поставил пластинку. Одну из трофейных. Я особенно люблю одну песню, в последнее время я её часто включаю. Дрожащий, как лунный блик на поверхности воды, мужской голос меланхолично поёт то, что по необъяснимой причине меня трогает и заставляет вслушиваться в смутно понятные мне слова. Сердце, Тебе не хочется покоя. Сердце, Как хорошо на свете жить. Сердце, Как хорошо, что ты такое. Спасибо, сердце, что ты умеешь так любить. Только моему сердцу всё же хочется покоя. Я хочу уснуть. Но я плохо сплю. Может быть, тайком от меня самого ко мне приходят тени тех, кого я приказал убить или отдал в руки доктора Лоренца. Они ходят на цыпочках по дощатому холодному полу, заглядывают через моё плечо в мои письма, хихикают и орут мне в уши проклятия. Но я их не слышу и не вижу. В отместку они воруют мой сон. Я докурил, лёг прямо в одежде в нерасправленную холодную постель, укутавшись в шинель, и задремал, не обращая внимания на невидимые тени тех, кто выбрался из лесной могилы и, легко ступая по лучам звёздного света, прибежал ко мне. Я привык к этим теням. И они привыкли к тому, что я устал обращать на них внимание. Утро просочилось мне под веки мёрзлой ватой, а в уши – глухими и отдалёнными криками. Я проснулся сразу и полностью – офицерская привычка. Сел на постели. Да, действительно, какой-то шум. Овчарки захлёбываются истеричным лаем. Визг – явно женский. Что там, чёрт возьми, происходит?! Бараки заключённых находились довольно далеко, но я добрался до них в считанные минуты. Моим глазам открылась картина: около десятка рядовых стоят в круг, едва удерживая взбесившихся овчарок на поводках, а в их кольце мечется какая-то девчонка, из заключённых, и герр Ляндерс прицельно поливает её из шланга. На девчонке лишь тонкая рубашка, едва прикрывающая её полудетскую попку. В попытках спастись от ледяной воды, девушка шарахается прочь, но сразу же отшатывается от распахнутых алых пастей с белоснежными клыками. Она плачет надрывно, уже хрипло, падает, подвывает, будто ведьма на костре. Ляндерс смеётся своим заразительным, обаятельным смехом и не жалеет воды. - Помойся, помойся, йуда. Тебе надо хорошенько помыться, ты воняешь! – назидательно произносит он, покачивая головой. Чуть в отдалении – ржущие солдаты. Рядом с ними – унтерштурмфюрер Шнайдер. Он похож на породистую овчарку, сытую и приготовившуюся вцепиться врагу в горло. Он красивый. У него белая кожа и чёрные волосы. Но он – идейный, упрямый, и опасный человек. Я с трудом переношу его. Он расхаживает туда-сюда за спинами рядовых с собаками и то и дело приговаривает: «Грязная шлюха. Ничего, научат тебя уму-разуму»… Я наблюдал всю сцену не более десятка секунд, потом зычно и твёрдо гаркнул: - Что здесь происходит?! Ляндерс дёрнулся, окатив водой тявкнувшую овчарку, которая немедленно принялась отряхиваться, и нескольких солдат. Мгновенно бросив шланг в снег, он вытянулся по струнке. Шланг извивался в белом снегу чёрной тонкой змеёй. - Чем это вы, хотел бы я знать, занимаетесь? – я надвигался, словно грозовая туча. Ляндерс сглотнул и чётко произнёс: - Виноват, герр штурмбанфюрер. Эта еврейка нарушала дисциплину. «И как же это девчонка-полуподросток могла нарушить дисциплину? - едва не выкрикнул я, - наверное, она просто не раздвинула свои девственные ножки перед тобой или твоим приятелем Шнайдером, который сейчас виновато опускает свои ледяные глаза. И, конечно же, за это чудовищное преступление она абсолютно справедливо поплатилась». Но вслух я сказал лишь: - Это не даёт вам права учинять самовольный суд над заключёнными. Жду вас для объяснений в своём кабинете, герр Ляндерс. Девчонку верните в барак и дайте ей водки с перцем. Я развернулся и ушёл. Я почти физически почувствовал, как хлестнул меня по спине льдисто-голубой холодный взгляд Шнайдера и сердитый взгляд Ляндерса, которому просто помешали позабавиться, как следует. Позже, стоя передо мной, он уклончиво и сухо рассказал – нет, доложил – о том, что девчонка отказалась выполнять приказы герра унтерштурмфюрера Шнайдера, после чего ещё и отказалась работать вместе со всеми, мотивируя тем, что плохо себя чувствует. Перевожу на нормальный немецкий. Шнайдер изнасиловал отчаянно сопротивлявшегося ребёнка так, что та едва могла ходить, после чего, естественно, жаловалась на боли и неспособность таскать брёвна из лесу, как раньше. Я не знаю, что же меня так бесило. Клокочущий холод поднимался вверх по моему горлу и сдавливал кадык, но я проглатывал собственную ярость и давился этим ядом. Я должен быть всегда спокоен. Девчонка – простая заключённая, да ещё и принадлежащая так называемой низшей расе. Хотя, я понятия не имею, чем мы от этой расы отличаемся. Но, тем не менее, она не должна вызывать в офицере Рейха никаких чувств, предназначенных для представителей народа этого офицера. Но она вызывала. Она вызывала воспоминания о Мари-Луизе, моей младшенькой. В отличие от старшей Нэлли, она тёмненькая, как давешняя евреечка. Сейчас она ещё мала, но через пару лет станет, наверное, очень похожа на ту, которую всю ночь терзали породистые арийские псы. Им было мало утреннего расстрела, они срывали свою злость и дальше. Кажется, я теряю свою и прежде мнимую власть в этой стае. Порядок Должен Быть. Но я не имею права наказать Ляндерса и Шнайдера более-менее адекватно их поступку. Это даст ещё больше поводов усомниться в моей компетентности. Причём, усомнятся как мои подчинённые, так и заключённые. Проводить расследование и выяснять, кто и в чём виноват на самом деле, не стоит. Солдаты Рейха не должны отвлекаться на какие-то мелочи вроде подобного происшествия. Тем более что никакие расследования и не нужны – я и так всё прекрасно вижу и слышу. Даже то, что от меня пытаются скрыть. Тени мне всё рассказывают. Становятся на цыпочки, прикладывают ладошки к моему уху и сплетничают о том, чего не видит никто из живых… Я назначил Ляндерсу какое-то малозначимое наказание, просто для порядку, и разрешил ему идти. Еврейку повесили тем же вечером прямо на лесопилке. Нервы её не выдержали, и она бросилась с топором на Шнайдера. Взрослый сильный мужчина свалил истощённую девчонку одним ударом кулака, сломав ей при этом нос. Она даже не плакала, когда ей на шею надевали петлю. Она таращилась на всех остекленевшими круглыми глазами. Смерть была тут как тут со своей вечно голодной до новых кадров «для хроники» линзой под маркой «Карл Цейс». Я не имел права помиловать эту тринадцатилетнюю еврейку. Она нарушила маленькие законы нашего маленького мирка, окружённого лесом. Здесь нет справедливости. Здесь есть только Порядок. Я сидел у письменного стола, упершись лбом в ладонь. У меня болела голова. А девчонка сидела напротив меня, зябко кутаясь в какой-то драный платок и поджимая под стул тоненькие детские ножки.

Ответов - 55, стр: 1 2 3 All



полная версия страницы